Мальчик с крыши, или Гошка-мореход, сын Варвары
Мальчик с крыши, или Гошка-мореход, сын Варвары
Вошел этот мальчишка в жизнь мою послевоенную неожиданно, тихо и светло, как проскользнувший в серое однообразие больничной палаты яркий лучик. Было это где-то в 1947 году. Лежал почти недвижимо после операции я уже вторую неделю, и каждый день был до мелочей похожим на предыдущий, бесконечным, пустым. Казалось, этому не будет конца, пока однажды я снова не начал поворачиваться то на один, то на другой бок, снимая со спины парализующую тяжесть, а главное, пока в прямоугольнике окна вдруг не открылся забытый мир – раньше на многое не обращал внимания. Теперь же с детским упоением открывал для себя – будто прежде и не видел – и растрепу-воробья на выщербленном карнизе соседнего дома, и пышность тополиной кроны, пронизанной солнечным светом, и жаркие проблески ржавчины на водосточной трубе, и космическую тайну синеющих облаков. Один Бог знает, что я бы еще для себя открыл, как бы приглушая и страдания, и невыносимость больничного существования. Но вскоре все, все стало незначительным по сравнению с тем, на что однажды наткнулся мой глаз. Именно наткнулся, потому что увиденное буквально поразило. Больничные видения Напротив, на крыше четырехэтажного, старой постройки дома, как призрак, в знойной дымке полудня возник мальчик. Одет он был в полосатую маечку, темные штаны и бескозырку; через ладони, сложенные биноклем, вглядывался в небесную синь. Я протер глаза, но мальчик не пропал, оставался на своем месте. Он укрепил на крыше за раму окошка, через которое, должно быть, и вылез, самодельный бело-синий флаг, напоминающий морской, и снова своим «биноклем» устремился вдаль. Тихий и хлипкий, в чем душа держится, он извивался на ветру, как полотнище его морского флага, и казалось, можно было ожидать самого плохого исхода. Я зажмурил глаза, открыл и, после длительного лежания, встал с кровати. Встал не осознанно, а скорее подгоняемый тревогой: что он делает, глупенький, разве не понимает – свалится, убьется! Вошла нянечка, сказала: — Вот и молодец, будешь теперь сам ходить. С трудом я сделал два или три шага, будто они были самыми первыми в моей жизни, и замахал рукой. Однако мальчишка продолжал игру: на фоне плывущих облаков он, подумалось, и вправду стоит на мостике корабля. Где уж этому мореходу увидеть меня! Продолжалось так и завтра, и послезавтра. А сам я уже не мог жить, существовать без того, чтобы не видеть там, наверху, моего морехода. Иногда из зева чердачного лаза высовывалась маленькая черная, как галка, женщина, почти девочка. Она отчаянно жестикулировала, должно быть, отчитывала мальчишку, приказывала ему сойти с крыши, всем своим видом показывая, что подобные игры до добра не доведут. Мальчик не противился и покорно спускался с небезопасной крыши, а вскоре и вовсе перестал на ней появляться, перенеся свою игру на сквозной, открытый солнцу и ветру, с фикусом в горшке балкончик. По вечерам, однако, нет-нет да и видел я неподалеку от чердачного окошка две обнявшиеся фигурки – «черной галки» и мальчика. «Кто она?.. – гадал я. – Нет, какая из нее мать… Ей самой нужна мама. Видно, сестра…» Они глядели вдаль, на верхушку высоко вымахавшего дерева, на линии сигнальных лампочек-огней. Загорались лампочки в сумерках, и их неземной синевато-бордовый свет, пульсируя, магически притягивал взгляд. Я сам и час, и два зачарованно смотрел на это тихое мерцание, чувствуя, как отступают мрачные мысли. Огоньки вверху окна, в просвете шторы, посылали мне свои отсветы-приветы, успокаивали, подбадривали. И еще двое на крыше… Все больше и больше ощущал я покой и уверенность. Завтрашний день обнадеживал. Подошло время, меня выписали из больницы. И то, что вчера угнетало и раздражало, сегодня воспринималось с тихой и светлой тоской. Представлялись вечерние огоньки, мальчишка в полосатой майке, и тянуло, тянуло к старому, облезлому дому. Только мальчика я не увидел – ни днем, ни вечером. От недоброго предчувствия заныло в груди. Я тянул вверх голову, вглядывался в окна последнего этажа, но они отсвечивали мертвым покоем и тишиной. На мгновение вроде бы промелькнул силуэт «черной галки», но это, решил я, мне просто показалось. Горькое знакомство На другой день утром я постучал, толкнул в нетерпении дверь и провалился в полутемную комнату. Как в подвале, охватило сыростью. На кровати лежал мальчик. Меня будто прожгли лихорадочным блеском большие темные глаза. Я даже не поздоровался и с тревогой спросил: — Что с тобой? — Разве не видите? Болею… — ответил мальчик. — Как тебя зовут? — Гоша… Гоша… Георгий… А вы что – новый доктор? Я замялся. — Ну тогда свет проверяете? — Как бы тебе сказать, – начал я сбивчиво, — понимаешь… Лежал я в больнице и в окно увидел тебя на крыше, на балконе, а потом ты исчез. — Не исчез, а заболел. Я часто болею. Совсем замучил маму. Она не говорит, а я знаю – замучил. — А что доктор? — Ничего. Я ему говорю, что у меня. В животе печет, тошнит, и голова кружится – только не всегда. И во рту бывает сухо-сухо, как все равно долго воды не пил. — Поправишься, – сказал я и осмотрелся: комната тонула в полумраке, солнце сюда заглядывало лишь по утрам, и то ненадолго. Подумалось, оборудовали комнату под жилье из коридора или кладовой. Я взлохматил Гошкины волосы, не совсем бодро сказал: — Обязательно поправишься. — Конечно, сынок, болезнь отступит, как доктор сказал, — послышался за спиной голос. – Доктор все знает: перерастешь ее, проклятую. — Не перерасту. Мне лучше знать, — как старичок, глубоко вздохнул мальчик и сомкнул задумчиво губы. В потухших глазах стыла недетская хмурь. Что «лучше знать» — мальчик так и не пояснил. Да и нужно ли?.. Я оглянулся, кивнул головой Гошкиной матери — она уже выкладывала из сумки продукты. Извинился за вторжение и собрался было уходить, но она удержала. — Пожалуйста, побудьте. Гоша все один и один. Родственников – никого. Была жива вот мама… Ох-хо-хо… — маленькая женщина, эта «черная галка», прижала к глазам платочек. — Я по образованию учительница, а теперь – курьер и техничка в строительной организации на месте мамы, чтобы жилье вот это сохранить, которое еще ей выделили. Хожу и в детский садик прибирать. Жить ведь надо. — Надо. Да, надо, – повторил я и, пересилив тяжелую печаль, спросил: — Так никого и нет? И знакомых?.. — Были у мамы. А после ее смерти все как-то отошли… Да и что мы с Гошкой? Кому нужны? Я повернулся к Гошке: — Ну а где твои друзья? — Нету их. Я бьюсь. Пацаны меня байстрюком зовут. Дразнятся, что я без папки родился. Гошкина мама съежилась, густо закраснелась, но промолчала, не одернула сына. Вообще, как я успел заметить, Гошка обходился с ней, как старший. Звал Варварой, как сестру, был требователен и даже жестоковат. А подчас и вовсе нетерпим и капризен: ни с того ни с сего отказался вдруг от обеда, хотя Варвара очень старалась ему угодить. Замечал это я и позже. Сначала объяснял его поведение постоянным недомоганием, болезнью, но затем убедился, что не в этом, пожалуй, суть. Жизнь мальчика протекала благодаря его воображению, что ли, на грани романтических представлений, а в суровой действительности оказывалось все не так: здесь и жестокость таких же, как и он, мальчишек, и неумение сносить обиды, и даже беспомощная материнская нежность и забота, и те беспросветно обидные материальные затруднения, которые не только сдерживают каждый шаг, но и жгуче, унизительно напоминают о себе в самые неожиданные моменты. Мне становилось горько и стыдно. Не знаю почему, но возникала вина перед Гошкой, хотя была ли вина? Да и в чем? Мысли суетливо крутились в голове. И все же была вина – и моя, и всех… И загладишь ли когда ее? Мне очень хотелось сделать что-нибудь особенно приятное моему маленькому приятелю. Но как, чем обрадовать его? Я уже заметил, что Гошку почему-то ничем нельзя было удивить. И не потому, что он не умел удивляться или – вот странно! – был избалован жизнью. Просто такой характер – независимый, не по годам твердый. А может, из-за гордости и упрямый. Мальчик больше всего боялся выглядеть жалким, как-то интуитивно боялся, но тем не менее вызывал жалость. И то, что он чувствовал это, было его трагедией, трагедией мужчины-ребенка. Может, потому я и ощущал при встречах с ним стыдливую неловкость, как и он ощущал свое положение. Однако что и как бы там ни было, а он оставался ребенком, и мне захотелось сделать ему какой-то необыкновенный подарок. И так и этак думал-гадал. И наконец надумал. Обошел с десяток магазинов, комиссионок, но везде, как говорится, осечка. Однако кто ищет, тот находит… Встретился мне старик, из бывших военных, на шее у него настоящий цейсовский морской бинокль. Сразу представил Гошку-морехода, его сложенные ладони, устремленный в синеватую дымку взгляд, и понял: не выпущу старичка… На капитанском мостике Застал я Гошку на балконе. Он взглянул на меня, на бинокль, еще молча взглянул. Я хотел обидеться за такое безразличие к подарку, но сдержался: увидел, как у мальчика вдруг вспыхнули глаза, как в волнении заходила грудь, как обеими руками ухватился он за бинокль. Показал ему репродукцию картины Айвазовского «Девятый вал», которую прихватил с собой. Он поглядывал-поглядывал: — Вот это волны, выше дома! — Гош, а Гош, почему всегда играешь в одну игру? – спросил я. — Почему на крыше, балконе?.. — А где играть? – посмотрел на меня мальчик. – Вырасту и буду, как отец, капитаном. Они дураки. Как без отца можно родиться? Я – взрослый, а они – дурачки. Я все-все понимаю… Отец в дальнем плавании. Мы обязательно встретимся. — Это тебе мать говорила? — Гх-мыы… мать… Варвара ничего не говорила. Телка она, понял?.. Только я люблю и жалею ее. Но так, чтобы она не замечала. Для нее лучше. — Почему лучше? – не понял я. Мальчик не ответил: то ли не хотел раскрывать что-то свое, потаенное, то ли не расслышал моего вопроса – смотрел в этот момент в бинокль. Вечером мы сидели на крыше: Варвара, Гошка и я. Снизу от асфальта, от каменных стен тянуло теплом. Да и жесть под нами еще не остыла. Пряно пахло теплой зеленью тополей – вымахали вровень с крышей. Синевато-серый в сумерках воздух был недвижим. Там-сям прорезались огоньки. Они померцали-померцали, как бы приглушая самих себя, и засветились ровным светом. Сквозь байковое одеяло, которым был прикрыт мальчик, я ощущал острое худенькое плечо и не столько смотрел на огоньки, сколько на него, Гошку. Тонкий, источенный болезнью профиль, заострившийся нос, длинные бархатистые, как крылья бабочки, ресницы… Маленький мужчинка, маленький мужичок… Что сделать, чтобы тебе помочь? Об этом, конечно, думала и Варвара, обняв за плечи сына, горестно сосредоточенная, готовая мгновенно откликнуться на каждое его движение, каждый позыв. Варвара дотронулась губами до лба сына: — У тебя температура. Пойдем домой, пойдем. Я перенес мальчика и уложил в кровать. Гошка стиснул мне руку. — Приходи еще. За дверью Варвара зашмыгала носом, прижала к глазам платок: это случалось при каждой встрече. — При нем я – ни-ни, почти никогда не плачу. Не любит. Сердится… Все к морю хочет. Только на рисунках да в кино и видел море. Хочет к настоящему, с водой соленой. Бредит им. Думала путевку подешевле – нету. А так как поедешь? Не знаю, что и делать. — Может, в другой раз? Может, в больницу сначала? — Лежал в больнице, лежал. Нет, нет!.. Не вернется он оттуда, не вернется. Сердцем чую. К морю бы… Пока, пока… Мечта у него… Так и ушел я с тяжелым сердцем. С каждым днем я все больше понимал: на чудо надеяться нечего. Но и смириться не мог, зная, что вот наступит момент, когда… Тут во мне что-то обрывалось, захлестывало что-то удавкой, и я еле сдерживался, чтобы не закричать. Мысль о путевке на море не выходила у меня из головы. И я решил действовать сам, ничего не говоря Варваре. Побывал прежде всего в организации, где она работала. Хозяин просторного кабинета оторвал ухо от телефонной трубки и, как бы не замечая меня, сказал: — Я путевками не занимаюсь. У нас есть профсоюзный комитет. Туда и обращайтесь. Профсоюзный лидер округлил совиные глаза, по-бабьи зачастил: — Ай-яй… Всем путевки, все идут… А нам знаете сколько их выделяют?.. А сколько они стоят, знаете?.. Ра-зо-ри-тель-но! А от нее и заявления не поступало, так, устные просьбы. — А вы хотя бы представляете, в каких условиях с больным сыном она живет? — Ай-яй, у нас вон специалисты без квартир… Да и не одна она мать-одиночка. За ней вон и квартиру закрепили. Я молча выругался и направился дальше – не утратил надежды. Побывал в организациях повыше, меня вежливо, проявляя внимание, чуткость, выслушивали, все понимали, печально цокали языками, с сожалением говорили: — Режьте – путевок нет. При этом называли цифры, сколько детей и взрослых отдохнуло, набралось здоровья, сколько отдыхает и еще отдохнет. А во мне все так и кипело: зачем мне эти цифры? Ведь нужна одна путевка, одному, одному только мальчику, которому худо, очень худо. Так ничего я и не выходил. Пролетело лето. Зачастили дожди, подступили холода. Некогда светлый, просторный мир Гошкиной крыши сузился до мира сырой, темной комнаты, а потом – до узкого мира кровати. Умер мальчик поздней осенью. А вернее, сначала умерла его мечта, а значит, и душа, на которой держалась маленькая хрупкая жизнь. С Варварой я больше не встречался. Чтобы разместить новость на сайте или в блоге скопируйте код:
На вашем ресурсе это будет выглядеть так
|
|