Наступил 1953-й год. Зимние каникулы пролетели как фанера над Парижем. Как всегда. Только-только начались Колядки, а тут, как говорится, труба зовёт: пора в школу.
У нас, в Ветке, семилетка только. Ближайшая средняя школа в Берёзках, в 15 километрах отсюда.
Дюжина ветковских подростков спешит ко второй смене на занятия в школу. Хотя, к слову сказать, уж и не все подростки — Володе надо было-бы с прошлой осени уже и «носки оттягивать». Но ему военкомат дал отсрочку, чтобы закончил среднюю школу. Не на много моложе и его одноклассница Клава.
Целые сутки до этого валил и валил снег, мела метель, заметая нашу первую дорогу от родного порога в неизведанный, чужой и далёкий, в завещанный нам отцами и матерями нашими, белый свет.
— Сынок, учись, — часто-часто повторял мне отец. — Старайся хорошо учиться. Иначе…
Что значило «иначе», я и сам догадывался. Своими ушами слышал, как однажды наша соседка заговорилась моей матери: «На всё пойду, Повлинушка, на всё готова я, чтоб только Манька моя не осталась тут. Ей-богу, Маньку продам, а коровку всё равно выучу». Вот было смеху нам с матерью моей! А когда и соседка спохватилась… Крестится и хохочет, хохочет и крестится.
Снегу навалило-намело местами по самое колено. Шли мы волчьим норовом — след в след. Володя впереди, я за Володем, потом Манька-коровка, соседушка моя и одноклассница, за ней — Клава, Володя Ясенко и далее, в конце каравана, тянулась вслед всякая мелочь сопливая — дети войны, сироты, пасынки и падчерицы того послевоенного лихолетья.
Тяжела дорога. Снег, снег… Вдобавок ещё у каждого хатыль увесистый за плечами, с харчами, из расчёта — до следующего воскресенья чтоб…
В Берёзках мы жили на правах квартирантов. У кого-то там были родственники, у кого-то знакомые. У таты моего не было тут ни тех, ни других.
— У кого-бы тут можно хлопца на зиму устроить? — спросил тата у первого встречного в Берёзках.
— А поговорите-ка с солдаткой Каталиной, — сказал встречный. — Она сейчас одна живёт. А хата её во-он там, — показал рукой отзывчивый человек.
Хата Катерины Сергеевны, по всему было видать, ещё совсем новенькая, перед самой войной рубленая. Внутри — чистота и порядок. Правда, стены нештукатуреные, зато брёвнышки сияют как яйца пасхальные. Пол некрашеный, зато блестит как зеркало ухоженное.
На стенах… вышиванки, вышиванки… Ох, как врезался в мою память рушник меж окон! Два голубя, клюв-в-клюв, а под ними вышито: «Люблю сердечно, дарю навечно».
И хозяйка дома мне понравилась: говоркая, приветливая. Хозяин её и сын Серёжа не вернулись с войны. Единственная дочка её, Вера, учится в Оршанском учительском институте.
— Одна вот в этих стенах кукую, — жалуется Катерина Сергеевна. Жалуется и плачет в кулак. Жалуется и плачет. Войну на чём свет проклинает, бригадира клятьбой клянёт, судьбинушку свою горькую проклинает. Плачет и плачет солдатка Катерина Малашенко с детства прозванная в Берёзках Каталиною.
— Это я была ещё совсем маленькой, — рассказывала моя хозяйка потом. — Так вот однажды кто-то из старших возьми и спроси меня: «Как зовут тебя, как звать-величать тебя, девочка?» А я змоги и ответила: «Каталина я». Вот так и засталася я на всю жизнь Каталиною. Хоть и крещёная батюшком Катериною. Зато в Берёзках Катерин — хоть пруд пруди, а Каталина одна, я! На весь Хотимский район! Хоть и с судьбинушкой некудышною, — такое вот Катерина Сергеевна поведала однажды мне.
Володя на правах ледокола таранит и таранит снежную целину впереди юного каравана. И сопит, сопит только. Молчит всю дорогу лучший друг моей юности, хоть годами и старше меня. Володя в «трауре» нынче. Перед Новым годом в Ветку завернул на побывку донецкий шахтёр Марусёнок. И пока Володя грыз науку в Берёзках, тот не теряя времени даром, приласкал, приголубил Володину зазнобу, Любу Савченко. И увёз с собой в славный город Сталино. И мой друг, как говорится в таких случаях, остался с носом.
Считай все каникулы Володя просидел дома. Одного разу я зашёл к нему — лучше бы не заходил!
— Брось ты переживать! — зайдя в хату, стал утешать его. — Чем раньше случается такое, тем лучше! Ну подумай здраво: ты собираешься после школы в мореходку. Окончишь её и уйдёшь в море-океан. И не на неделю, как в Берёзки, а…
— Сгинь с глаз моих! — окрысился друг мой. — Иначе… иначе пробкой из хаты вылетишь.
“Совсем крыша поехала у человека”, — решил тогда я, унося ноги на заснеженную улицу.
…Уже слышу за моей спиной и Клава засопела… Кажется, я ещё держусь. Хоть и в валенках с подвязными голошами. Володя в кирзовых сапогах снег меряет, Клава — в полусапожках-«румынках». «Румынки» эти она носит зимой и летом. И, наверное, с первого класса.
«Чудный узел завязался, хлеще морского, — думаю дорогою, след в след ступая за Володей. — Володя любит Любу, Клава любит Володю. Люба, оказывается, Володю не любит. Люба любит шахтёра… Слава Богу я никого не люблю. Кроме мамы. Папу я недолюбливаю, потому что у нашего порога, сколько и помню себя, висит его ремень. А ещё я люблю поесть, погулять и поспать, конечно. И… то, что не под силу моряку даже, оказалось под силу донецкому шахтёру! Марусёнку! За неделю разрубил тот заколдованный узел! Вот даёт напора наша шахта! «А всё же Володя — мой самый закадычный друг — это всё думаю, думаю своею дорогою. — Глупая! Ну на кого променяла она Володю! Говорят, шахтёры — чёрные, чёрные, чёрные… Моются только раз в году — когда приходит срок ехать в Белоруссию — татам, мамам показаться и, чтоб дурочку какую местную тут соблазнить… Нашлась Любка!.. Будешь ты, через месяц мерять назад по шпалам в Беларусь, Володе в ноги кланяться, просить прощения! Променяла такого гармониста на шахтёрский кошелёк! Ты же без музыки володевой за один месяц ссохнешь там, закорючишься, как травинка придорожная, никому ненужная, ногами истоптанная, в пыли и грязи замешанная.
«Э-эх, ты!» — слал я Любке вслед, в далёкое Сталино.
Даже моя старшая сестра Таня, сухарь довоенный, вешалка старая, возвращаясь с очередной свадьбы, аж растаяла однажды:
— Ну и гармонист растёт у нас! Ну и Володька! Севрюка уж точно за пояс заткнул, скоро, видать, и Гапону не поздоровиться! Там гармониста того — из-за гармошки еле выглядывает, а режет… а режет, чудо-чудное, диво-дивное — Володька наш.
Тут сестра моя о Гапоне молвила, а я позволю себе рассказать о нём чуть-чуть подробнее.
У Володи есть старший брат, Иван — 1927-го года рождения. Так вот… Так вот прежде всего — прости меня, Таня, сестрица моя, что так обозвал тебя. А всё же чёрт побери не я в мясорубку ту гнал «За Родину! За Сталина!», Таня, и твоего, Улита Говорунова. И твоего, Анюта Сорокина. Простите непутёвого.
Так вот, кажись, я совсем-совсем сбился с дороги. Призывникам 1927-го года рождения выпало «счастье» в то время тянуть срочную службу, аж 7 лет! И ни копейки меньше, все 7 лет под завязку самую, Иван, Володин брат служил на Балтике, мотористом на катере.
Так вот — этот Володя соступился влево, в сторону, и я следом. Кажется, парит ледокол! Пусть парит, дурь выгоняет! Так вот слушайте дальше… Служил, служил наш Иван, моряк из сухопутного края… Год служил, два прослужил, а к третьему собралась и копейчина кое-какая у служивого. Служил Иван на казённом довольствии, а для личного удовольствия казна ещё и денежку какую-никакую приплачивала. И решил моряк купить себе гармонь под заказ — «любительскую». Чтобы службу свою тешить безутешную и земляков своих в отпуске подивить при случае. Полюбилась гармонь моряку! Да гармонь моряка не взлюбила… Как-то боцман всерьёз и говорит Ивану: «Кончайте мучить один одного. Брось за борт её. Или, если жаль её, сам бросайся в волну — ничего у вас путного не получится. Об нас говорят, братка Иван, что при рождении протоптался медведь по ухах наших. Хотя у нас, на Херсонщине, кажись одни кролики, кролики, суслики, козы водятся. А у вас, в Беларуси вашей, поди ещё и медведи живут. Может и мамонты уцелели в глуши вашей? Ха-ха, хо-хо! — расхохотался боцман-хохол. — Патефон купи, Иван, себе».
Но Иван не послушался его — не выбросил гармонь за борт и сам под волну не бросился. А дождавшись положенного отпуска на родину, первым делом моряк подался в Юзефовку. В те годы на всю Хотимщину гремела слава слепого отроду гармониста Гапона из Юзефовки. Заиграет, бывало, Гапон — кровь в жилах стынет, душа замирает у слушателя от гапоновой музыки. Сколько свадеб, сколько крестин и вечеринок переиграл Гапон — он и сам не сосчитает! В войну играл и в мирное время. Играл местной молодёжи, партизанам играл и полицейским приходилось.
А сколько гармонистов взрастил, выучил Гапон! Даже я, недалекий в музыке, различал улавливал у новоиспечённых гармонистов знаменитые гапоновские переливы и найгрыши.
Короче говоря, уговорил моряк Гапона, чтоб тот пожил недельку-другую у Ивана в Ветке, учить музыке его. За ценой моряки не стоят, заверил Гапона служивый.
В первый же день в Ветке под вечер, Гапон повздыхал и заявляет Ивану:
— Не обессудь, моряк. Не помогу я тебе, как бы ни хотелось мне. Тебе от роду твоего…
— Знаю! — вскричал Иван. — Только не пугай медведем меня! Музыку люблю я. И любить буду! Понимаешь?!
— Понимаю, — отозвался спокойно Гапон. — Я ведь тоже, как и ты, люблю, радуюсь солнцем. Но я никогда-никогда не видел его. А если б дал Бог увидеть хоть разок… я бы готов… готов… умереть тут, сейчас же! Так что, Ваня, прошу тебя, не обижайся за слова мои: я слеп под солнцем, ты — глух в музыке. А вот Володька, братишка твой — музыкант от Бога. Без Гапона выучится на гармониста. Помянешь меня!
Пожил Гапон ещё в Ветке с недельку, а потом и заказывает на разлуку Володьке:
— А ну, резани мне на дорожку!
И Володя резанул.
-Во! Во! — это по-нашему, — зарадовался учитель учеником.
Так, избороздившая вдоль и поперек Балтику, гармонь-морячка стала на якорь в сухопутной Ветке. С той поры прошел год, может два прошло. А может больше или меньше этого. И о юном гармонисте уж и слава пошла. Не, не сразу. Сначала она поползла, поползла по Ветке, а потом пошла, полетела, поехала. За околицу деревни Ветка даже.
В нашей деревне был тогда еще один славный гармонист — Иван Егорович. Севрюк по прозвищу. За вечорку обычно он брал с молодежи барабан яиц и пол-литра самогона. А чтоб свадьбу сыграть, вдобавок ещё и десятку требовал.
И по мере того, как слава старого гармониста Севрюка всё ближе и ближе клонилась к закату, на восходе батаевского небосклона всё ярче и ярче возгоралась звезда моего старшего друга, Володи. Пока… ока не грянул гром, пока восход не покрылся черными тучами, пока не посыпались… Нет-нет, всё было как раз наоборот. Сначала посыпались двойки, за ними — тучи, грозы и молнии на Володеву голову.
— Тронешь её хоть один раз без дозвола моего, окаянную — я в печи спалю! Или… или я ногами её потопчу! — был присуд Володевой матери.
В те годы Володева мать стояла ещё и отцову вахту вдобавок. Тата в Орше срок мотал, отматывал. За что? Говорили, за диверсию, за вредительство. Будучи бригадиром колхоза нашего, не доглядел, не проконтролировал как картофель семенной укрывали на зиму.
Володя снежную целину топчет — мелет в Берёзки, а веселуха-гармонь его, разудалая, томится в сундуке под запорами матери. С самого Нового года. На каникулах даже! Вот и Бесядь. Ещё бросок — и Берёзки.
Наступил 1953-й год. Зимние каникулы пролетели как фанера над Парижем. Как всегда. Только-только начались Колядки, а тут, как говорится, труба зовёт: пора в школу. У нас,...