Среди архивных бумаг начала прошлого века, объединенных темой «Попечение о народной трезвости в Минске губернском», встретился мне черновой листок — план выпускного занятия в одной из вечерне-воскресных школ с программой любительского концерта.
Значился в программе концерта вот какой пункт: «Фельдшерица Наталия Петровна Раковская прочитает стихотворение В. С. Лихачева «Дележ».
Ныне это почти забытый способ живого творчества и общения: человек выразительно произносит текст, а собравшиеся люди внимают. Искусство чтения вслух начиналось в семейном кругу при вечерней лампе, а вершиной его становились тысячные аудитории знаменитых исполнителей. Ни микрофонов, ни декораций, ни прочей лазерно-разноцветной мишуры…
Кто в Минске подбирал репертуар и исполнителей для народных аудиторий?
Среди членов Губернского комитета попечительства о народной трезвости…
…наиболее примечательным мне представляется действительный тайный советник Иван Иванович Самойло. По казенной должности он был директором Минского реального училища, а по общественному призванию — радетель Минского общества изящных искусств и первой городской публичной библиотеки имени Пушкина. Отец известного белорусского публициста, литературного критика, философа Владимира Самойло — друга и наставника молодого Янки Купалы.
Иван Иванович снабжал добрыми книжками лучшую в Минске вечерне-воскресную школу при машиностроительном товариществе «Н. Я. Якобсон, Г. Л. Лифшиц и К°» (будущий станкостроительный завод имени Кирова), где и состоялся любительский концерт.
В числе таких народных книжек было, например, сытинское издание под одной обложкой: рассказ Чехова «Горе» и стихотворение «Дележ» Эжена Манюэля — французского поэта и драматурга, составителя школьных хрестоматий.
С творчеством Манюэля русскоязычного читателя познакомил в конце XIX века поэт и переводчик Владимир Сергеевич Лихачев (1849−1910). Но сегодня в отличие от чеховских рассказов произведения французского поэта у нас знают мало.
Любопытства ради я отыскал сборник «Чтец-декламатор» издания 1904 года со стихотворением «Дележ», которое звучало на занятиях в рабочих вечерне-воскресных школах. Вот оно в современной орфографии:
ДЕЛЕЖ
В. С. Лихачев.
(Из Э. Манюэля)
В рабочей день, в обеденную пору,
На чердаке, высоко над землей
Мы застаем супружескую ссору…
Лишь на заре вернувшийся домой,
Проснулся муж — с тяжелой головой
И ноющим, как бы разбитым телом.
В хмельном чаду — и голоден и зол —
Вокруг глядит он взглядом отупелым.
Очаг потух — и пуст убогий стол;
Повсюду грязь: без ласки и вниманья,
В угрюмую печаль погружена,
Скользит, как тень, увядшая жена…
Он удручен: он ищет оправданья.
— Ты только что явилась? где была?
Чуть отвернись — тебя уж нет и дома!
А муж один… Все это нам знакомо!
Ну сказывай, с кем утро провела?
— С ума сошел! Вот не было заботы!
Никак меня он ревновать готов!
Смотри — у нас ни хлеба нет, ни дров!
Ты пьянствуешь всю ночь, а я работы,
Весь день снуя по городу, ищу…
— Я делаю все то, что я хочу.
— Ну хорошо! я стану делать то же.
— Что любо мне — уж тем не поступлюсь.
— Тогда и я дружком обзаведусь!
— Я не шучу. Смотри за мной построже… Негодная!
И полился поток
Обид, угроз, проклятий, сожалений…
О, если б кто предвидеть это мог!
Былой любви — ни признака, ни тени;
Взамен ее — лишенья и разлад,
А в будущем — не жизнь… кромешный ад!
И, спор прервав, воскликнул муж:
— Довольно! На каторгу никто нас не обрек, —
К чему ж терзать друг друга добровольно?
Я выбился из сил! я изнемог!
— Ты изнемог? За чем же дело стало?
Расстанемся!
— Ну этим уж давно грозимся мы —
Да толку что-то мало.
— А если так — прекрасно! решено!
Сегодня же… ни часа, ни мгновенья…
И, вся дрожа от гневного смятенья;
— Ступай! ступай! — закончила она:
— Я как-нибудь одна прожить сумею;
Мне черная работа не страшна.
И о тебе, хоть буду голодна,
Не вспомню я — не то что пожалею!
Ведь нас двоих кормил не ты, а я…
Спеши в кабак! там ждут тебя друзья
И женщины продажные, быть может.
Пей до ночи, проспись и снова пей,
Пока вино всего тебя не сгложет,
Но в эту дверь стучаться уж не смей!
— Повремени! я не уйду так скоро:
Как нищего, ни с чем, средь бела дня,
На улицу не вышвырнешь меня!
Я не дурак… так лучше уж без спора
Нам порешить. Ведь это все мое:
Давай делить по совести…
— Твое?!
Из-за чего я сна порой не знала,
Что по крохам сбирала я, любя,
Над чем не раз я слезы проливала —
Твое? Где стыд, где совесть у тебя?
Э, Бог с тобой! Чужого мне не надо:
Уходишь ты — и то уж мне отрада…
Давай делить!
И начался дележ…
Без устали, порывисто, сурово,
Чтобы успеть покончить до огня,
Работали они при свете дня,
Лишь изредка роняя два-три слова.
Муж был жесток: муж был неумолим.
Исполненный безумного злорадства,
В пыли, в поту, с усердием тупым,
Сознательно творил он святотатство.
В той комнате, где некогда вдвоем
Живой любви зари они встречали
И гнали прочь сомненья и печали, —
Царил теперь безжалостный разгром,
Там слышались отрывисто и резко:
— Мое… Твое…
— Вот скатерть… занавеска…
— Стакан возьми, а чашку не отдам…
— Кровать моя…
— Простыни пополам…
— Подсвечники — тебе и мне по штуке…
Так рушился былого счастья храм!
Так, все поправ, — без слез, без тайной муки —
Жена и муж готовились к разлуке!
Пришел к концу супружеский раздел.
Как бы застыв в немом ожесточенье,
Муж все углы еще раз оглядел —
И вдруг в шкапу, в укромном углубленье,
Чуть видимый заметил узелок…
— А это что? Какие-то наряды припрятала?
Он развернул платок…
И встретились растерянные взгляды,
И дрогнули смущенные сердца
Над платьицем ребенка-мертвеца!..
Рассеялось постыдное забвенье,
В душевный мрак луч прошлого проник,
И девочки прелестное виденье
В их памяти воскресло в этот миг…
И муж сказал тревожно и поспешно:
— Уж этого я не отдам, конечно…
— Нет, ты отдашь! на что оно тебе?
Я берегла… Возьми все остальное…
О, ангел мой! дитя мое родное!
С тех пор, как Бог прибрал ее к себе,
Все мучусь я — и нет конца мученью.
Да что! теперь уж поздно горевать…
И, смутному покорствуя влеченью,
Он уступил. Взволнованная мать,
Не отводя отчаянного взора
От нежного поблекшего узора,
Счастливых дней любимого труда
Бесценные остатки бережливо
Сложила вновь и шепотом тоскливо промолвила:
— Теперь уж поздно!
— Да? ты думаешь? — невнятный и покорный
Послышался вопрос. — А ради той,
Что к нам пришла? Чей образ дорогой
Смирил наш гнев безбожный и позорный?
Я виноват… я говорю: прости…
Ну что ж еще?.. я не могу уйти!..
Он смолк и сел, закрыв лицо руками.
Она к нему тихонько подошла…
Окликнула… склонилась… обняла…
— Не уходи!
И залилась слезами.
Если у большинства современных читателей не защипало в носу после прочтения стихотворения «Дележ», то значит, я ничего не смыслю в людях…
Впрочем, существовало мнение, что старые вечерне-воскресные школы и морализаторские произведения «второразрядных» поэтов отвлекали рабочих от социально-классовой борьбы. В советское время вдобавок досталось мелодекламации — изысканно-драматическому искусству, которое заклеймили как пошлость.
А в новых школах рабочей политграмоты изучали не Чехова, а нечто другое, о чем сказано в повести Михаила Булгакова «Собачье сердце»:
Шариков: — Читаю эту… как ее… переписку Энгельса с этим… как его — дьявола… с Каутским… Книжка зеленая, как купорос.
Профессор Преображенский: — Зина! В печку ее!
Непросто представить школу политграмоты для рабочих станкостроительного завода имени Кирова, где бы художественно декламировали произведения классиков марксизма-ленинизма.
Среди архивных бумаг начала прошлого века, объединенных темой "Попечение о народной трезвости в Минске губернском", встретился мне черновой листок - план...