Что общего между классиком мировой литературы и самыми обыкновенными ласточками?
Я не знаю, как относился мрачноватый писатель к маленьким острокрылым птицам. Его отношение к Богу, вере, бесам, бедным и богатым людям, к игре, преступлению и наказанию, Петербургу, униженным и оскорбленным, к белым ночам известно каждому читающему. Но как–то не попадались мне на страницах великих романов высказывания Федора Михайловича о ласточках. Сколько ни пытался вспомнить, а не смог. Хотя теперь чувствую, что ласточки и Достоевский между собой тесно связаны.
Когда мне было лет семь–восемь, произошло следующее. У меня был знакомый по имени Игорь, на три, а может, четыре года меня старше. Он очень любил собирать такую мелюзгу, как я, вокруг себя и страстно рассказывать. Игорек размахивал руками, его глаза горели синим ацетиленовым огнем, как пламя газосварки. Он привставал на цыпочки, приседал, раскидывал в стороны руки. Казалось, что еще мгновение, несколько секунд — и ноги в кедах оторвутся от пыльного асфальта гэпэшного двора, а Игорек воспарит. Мы слушали, раскрыв рты, затаив дыхание, так захватывающе он говорил о красоте полета.
Потом, как–то абсолютно случайно, я увидел Игорька на балконе четырехэтажного дома, где он жил. Игорек длинной палкой сбивал под карнизом крыши гнезда городских ласточек. И гнезда, слепленные из комочков грязи, и беспомощные птенцы падали на потрескавшийся тротуар.
А ласточки мелькали в воздухе, пищали...
После того мне уже не хотелось слушать ни о бреющем полете, ни о килевых, ни о рулевых перьях, ни о чем, связанном с птицами. Да и подходить к подростку из соседнего дома мне не хотелось. Противно как–то было. А вот другая картинка, увиденная этим летом в деревне. Большую гору, поросшую густой травой и цветами, раньше на ней стояли колхозные постройки, а теперь только остатки фундаментов, начали копать. Гора песчаная. Одна сторона пологая, другая обрывистая. Копать принялись с обрывистой, а потом забросили. Над горой целое лето носятся ласточки. Птиц очень много. Только живут они не в гнездах, слепленных из грязи, а в норках. Светло–золотой обрыв густо испещрен черными точками, как пасхальный кулич маком. Птицам тем нет числа. Под обрывом стояли большой экскаватор, как положено, с хищным ковшом и огромный самосвал. Над карьером и железной гудящей техникой сновали в воздухе ласточки. Они напоминали крестики, запятые, галочки...
У гудящих машин топтались люди: молодой экскаваторщик в джинсовой бейсболке и пожилой водитель самосвала в кепке. Пожилой размахивал руками, показывал на обрыв, крутил у виска пальцем, заставляя парня–экскаваторщика начать поскорее работу. Наверное, где–то очень ждали тот песок. Может, дорогу отсыпали, а может, на стройке дома. Молодой экскаваторщик медлил и, прицениваясь, а точнее, прицеливаясь, поглядывал на обрыв. Ругались эти двое довольно долго. Наконец парень заскочил на гусеницу, забрался в кабину, дернул рычаги. Экскаватор вздрогнул, тяжелый ковш приподнялся и, лязгая, ревя двигателем, экскаватор поехал вдоль обрыва. Пожилой водитель обреченно махнул рукой, дескать, что с дураком спорить, и поехал следом. Экскаватор начал сыпать в кузов золотистый песок. Копать в том месте было не очень удобно, но там, в обрыве, почти не было норок, заселенных ласточками. Ну, может, всего только две или три.
Я понимаю, что для стройки нужен песок, без него никак. Понимаю, что маленькая ласточка или даже десять ласточек — цена ничтожная. По новой дороге поедут грузовики, автобусы, дети на велосипедах...
Все знают, что красота требует жертв.
Все знают, что красота спасет мир.
А я подумал об одной–единственной слезе ребенка. Помните, мрачноватый Федор Михайлович Достоевский о ней писал? Утверждая, что та слеза — бесценна.
Самосвал, груженный песком, уехал. Парень–экскаваторщик сидел на гусенице и смотрел на высокий золотой обрыв.
Струйками осыпался песок. Над карьером мелькали ласточки.